А вообще сегодня вялый и странный, сонный день. Сонно читаю зарубежную литру, все эти лейкисты у меня восторга не вызывают =/ Сонно убрали ёлку, я её сонно вынесла. Сварила вермишельку. Пытаюсь подсадить драйзера на Пратчетта, Саша пытается со мной общаться, Мадлен соблазняет меня Майклом Шином Лорд на весь день пропал( Вообще скучноватый день. Разве что какой-нибудь невероятно крутой программный роман или собственноручно написанный треш могут его спасти
А пока что я искренне скучаю по массовым убийствам и чайным страданиям в руслите. Вишневый сад пародоксально интереснее Разбитого Кувшина. Понятное дело, Тик, Байрон и Гофман - это love, но они-то у меня прочитаны... Bored! Самое обидное - ни поспать, ни отвлечься нельзя - экзамен послезавтра, а в сорока розовых кустах ещё конь Кольхааса не валялся
Решила нормально прочитать\перечитать Гейнриха фон Офтердингера, потому что, если знаешь Новалиса, то знаешь, ОТКУДА ПОШЛА ЭТА НАРКОМАНИЯ
Басня пробралась к лестнице и направилась к Арктуру. - Государь, - сказал она, - злые пляшут, а добрые отдыхают. Прибыло ли пламя? - Прибыло, - сказал король. - Ночь миновала и лед тает. Моя супруга показалась издалека. Враг мой уничтожен. Все оживет. Но я не могу еще показаться, ибо один я не король. Проси, чего ты хочешь. - Мне нужны, - сказала Басня, - цветы, выросшие в огне. Я знаю, что у тебя есть искусный садовник, который умеет взращивать их.
Нет, серьёзно, нельзя прочесть весь курс филфака и не упороться xDDDD - А ГДЕ ЛОГИКА? - А НЕТ ЛОГИКИ! - А СКИНЬТЕ ТАНЦУЮЩЕГО ЕЖА И это я молчу про моего любимого Гофмана, у которого свекла и перо дракона родили кофейник.
Ребят, вы упоролись ОКОНЧАТЕЛЬНО Даже восьмом сезоне не было такого. Такого не было, когда были мюзиклы, серии в стихах и разнообразные галлюцинации Всё, что случается в волшебном лесу Чун Цын, остается в волшебном лесу Чун Цын Вообще, честно говоря, у них осталось настолько мало возможностей для сюжета, что они напихивают безумное количество бреда и повторов, не знаю, мне это уже не так нравится((( Хотябыли оч смешные моменты, а NPH по-прежнему красавчик Bass Player Wanted была клёвой, а последние две серии - так себе, имхо
Кот в сапогах, полуабсурдная пьеса Тика по сказке Перро, совершенно прекрасен *_____* Бедные обзорщики Шерлока, простите меня, сессия Я тут думаю, стёбный пересказ произведений практиковался ещё задолго до интернетов
Король: Но еще одно, — скажите, ради бога, — вот вы живете так далеко, а отчего же вы так бойко говорите на нашем языке? Натанаэль: Тише! Король: Что — тише? Натанаэль: Да тише вы! Король: Не понимаю. Натанаэль (тихo, королю): Ну, не кричите об этом! Иначе публика в конце концов заметит, что это и впрямь не очень естественно. _____________________ Входят двое влюбленных Он: Ты слышишь соловья, сокровище моё? Она: Я не глухая, милый. _____________________ Гансвурст: Вы царапаетесь прямо как кошка. Гинц(КОТ): *саркастически смеется* Король: Почему не слышу культурной застольной беседы? Мне кусок в горло не идет, когда дух не получает достаточной пищи. Придворный ученый! Вы что, сегодня туфлей суп хлебаете? _____________________ Король (вставая, в ярости) : Кролик подгорел! О небо! О горе! Что мешает мне незамедлительно отправить повара в Орк? Принцесса: Отец мой... Король: Кто сей чужак? Ужель он человек? Иль он ошибкою причислен к людям? Он слез не льет... Во время этой речи короля все поднимаются со своих мест с участливыми лицами. Гансвурст суетится, бегая между гостями. Гинц остается на месте, слушает и украдкой ест. Долгая, долгая добрая ночь! Утро уже не озарит ее! Принцесса:Пусть кто-нибудь сбегает за усмирителем! Король: И пусть слова «Повар Филипп!» будут ликующим воплем ада, когда неблагодарный начнет корчиться в пламени! Принцесса: Да где же музыкант? Король: Быть или не быть? Входит усмиритель с глокеншпилем. Но что со мной? (Плачет) Ах! Со мной опять был припадок. Прочь этого кролика с глаз моих! (В полном отчаянии роняет голову на стол и безудержно рыдает) _______________________ Король: Вот и маркиз! Узнаю его по своему кафтану! _______________________ ЭПИЛОГ Король (выходя из-за кулис) : Завтра мы будем иметь честь повторить сегодняшнее представление. Фишер: Совсем обнаглели. Общий топот в партере.
Хотелось безумно посмотреть-таки новые серии кяввм, но мама заняла проводной инет, а соседский вайфай идёт со скоростью мертвой черепахи))) Поэтому я тут погружена в традиционно русское занятие: пью чай и думаю На самом деле этот пост был написан часа пол назад, просто я на гифках долго залипала ))))) А ещё у меня положительно закрываются глаза. Вот вообще не могу вспомнить, чтобы такое бывало вечером, хоть раз. Обычно утром так: открываешь глаза, а они сами смыкаются и так сладко-хорошо)))) Во всяком случае - мне хорошо. Сегодня был, в целом, весьма странный, но солнечный и замечательный день! Безумно радостный) Благодаря русской литературе и ничему другому я смогла, наконец, понять, что для меня правильно, а что - нет. И мне очень тепло-тепло оттого, что, кажется, сейчас всё правильно)) И, Достоевский правильно говорил, что выгодно - не всегда хорошо. Моё "правильно", для меня, совершенно мне невыгодно по общим меркам. Мой режим, мои привычки, моя манера учиться и любить. Но я - это я и мне бесконечно хорошо любить, бесконечно хорошо делать глупости и спонтанно... кучу всего делать спонтанно почти))
Хотела пойти за новыми красивыми очками - пошла в Циферблат с Мастер Боевой Линейки, оторвала её от всех дел вообще. Я внезапная такая)))))) А ведь как круто посидели!!! Бро JOHNLOCK FOREVER!!!! И Стивен, и Майкл Шин Много всем любви, многоооооооооо
Сегодня сдала руслит на пять, а вчера по уши влюбилась в Достоевского можно подумать, в первый раз, пересматривала экранизацию Идиота (2003, Бортко) Мышкин - такое чудо чудесное! В интернете совершенно нет картинок, поэтому я решила это исправить Знакомьтесь, Мышкин, Лев Николаевич. Князь, миллионер, "идиот"-то есть эпилептик и странный человек. Добрый, наивный, бесконечно отзывчивый и благородный. Впрочем, людей больше чувствует, а не понимает, ведет себя неправильно и сам в итоге всюду виноват. Короче, не мерисья. Зато улыбашка +12Хотя, в основном, он страдает Потому что в русской литературе страдают все Особенно люди, выражающие филантропические идеи Достоевского слишком светлые и невыполнимые в кошмарной действительности Всё равно князь - очень милый, хороший, страдающий выразительный чудаковатый и симпатичный У него есть Аглая, Настасья Филипповна и Рогожин ну, а вот ещё люди Мышкин всех выслушивает, понимает и любит всем сердцем поэтому его все хотят такие дела
разговор о самоубийстве -- Что же удерживает людей, по-вашему, от самоубийства? -- спросил я. Он рассеянно посмотрел, как бы припоминая, об чем мы говорили. -- Я... я еще мало знаю... два предрассудка удерживают, две вещи; только две; одна очень маленькая, другая очень большая. Но и маленькая тоже очень большая. -- Какая же маленькая-то? -- Боль. -- Боль? Неужто это так важно... в этом случае? -- Самое первое. Есть два рода: те которые убивают себя или с большой грусти, или со злости, или сумасшедшие, или там все равно... те вдруг. Те мало о боли думают, а вдруг. А которые с рассудка -- те много думают. -- Да разве есть такие, что с рассудка? -- Очень много. Если б предрассудка не было, было бы больше; очень много; все. -- Ну уж и все? Он промолчал. -- Да разве нет способов умирать без боли? -- Представьте, -- остановился он предо мною, -- представьте камень такой величины, как с большой дом; он висит, а вы под ним; если он упадет на вас, на голову -- будет вам больно? -- Камень с дом? Конечно, страшно. -- Я не про страх; будет больно? -- Камень с гору, миллион пудов? Разумеется, ничего не больно. -- А станьте вправду, и пока висит, вы будете очень бояться, что больно. Всякий первый ученый, первый доктор, все, все будут очень бояться. Всякий будет знать, что не больно, и всякий будет очень бояться, что больно. -- Ну, а вторая причина, большая-то? -- Тот свет. -- То-есть наказание? -- Это все равно. Тот свет; один тот свет. -- Разве нет таких атеистов, что совсем не верят в тот свет? Опять он промолчал. -- Вы, может быть, по себе судите? -- Всякий не может судить как по себе, -- проговорил он покраснев. -- Вся свобода будет тогда, когда будет все равно жить или не жить. Вот всему цель. -- Цель? Да тогда никто, может, и не захочет жить? -- Никто, -- произнес он решительно. -- Человек смерти боится, потому что жизнь любит, вот как я понимаю, -- заметил я, -- и так природа велела. -- Это подло и тут весь обман! -- глаза его засверкали. -- Жизнь есть боль, жизнь есть страх, и человек несчастен. Теперь все боль и страх. Теперь человек жизнь любит, потому что боль и страх любит. И так сделали. Жизнь дается теперь за боль и страх, и тут весь обман. Теперь человек еще не тот человек. Будет новый человек, счастливый и гордый. Кому будет все равно жить или не жить, тот будет новый человек. Кто победит боль и страх, тот сам бог будет. А тот бог не будет. -- Стало быть, тот бог есть же, по-вашему? -- Его нет, но он есть. В камне боли нет, но в страхе от камня есть боль. Бог есть боль страха смерти. Кто победит боль и страх, тот сам станет бог. Тогда новая жизнь, тогда новый человек, все новое... Тогда историю будут делить на две части: от Гориллы до уничтожения бога, и от уничтожения бога до... -- До Гориллы? -- ...До перемены земли и человека физически. Будет богом человек и переменится физически. И мир переменится, и дела переменятся, и мысли, и все чувства. Как вы думаете, переменится тогда человек физически? -- Если будет все равно жить или не жить, то все убьют себя, и вот в чем, может быть, перемена будет. -- Это все равно. Обман убьют. Всякий, кто хочет главной свободы, тот должен сметь убить себя. Кто смеет убить себя, тот тайну обмана узнал. Дальше нет свободы; тут все, а дальше нет ничего. Кто смеет убить себя, тот бог. Теперь всякий может сделать, что бога не будет и ничего не будет. Но никто еще ни разу не сделал. -- Самоубийц миллионы были. -- Но все не затем, все со страхом и не для того. Не для того, чтобы страх убить. Кто убьет себя только для того, чтобы страх убить, тот тотчас бог станет. -- Не успеет, может быть, -- заметил я. -- Это все равно, -- ответил он тихо, с покойною гордостью, чуть не с презрением. -- Мне жаль, что вы как будто смеетесь, -- прибавил он через полминуты. -- А мне странно, что вы давеча были так раздражительны, а теперь так спокойны, хотя и горячо говорите. -- Давеча? Давеча было смешно, -- ответил он с улыбкой; -- я не люблю бранить и никогда не смеюсь, -- прибавил он грустно. -- Да, не весело вы проводите ваши ночи за чаем. -- Я встал и взял фуражку. -- Вы думаете? -- улыбнулся он с некоторым удивлением, -- почему же? Нет, я... я не знаю, -- смешался он вдруг, -- не знаю, как у других, и я так чувствую, что не могу как всякий. Всякий думает и потом сейчас о другом думает. Я не могу о другом, я всю жизнь об одном. Меня бог всю жизнь мучил, -- заключил он вдруг с удивительною экспансивностью. -- А скажите, если позволите, почему вы не так правильно по-русски говорите? Неужели за границей в пять лет разучились? -- Разве я неправильно? Не знаю. Нет не потому, что за границей. Я так всю жизнь говорил... мне все равно. -- Еще вопрос более деликатный: я совершенно вам верю, что вы не склонны встречаться с людьми и мало с людьми говорите. Почему вы со мной теперь разговорились? -- С вами? Вы давеча хорошо сидели и вы... впрочем все равно... вы на моего брата очень похожи, много, чрезвычайно, -- проговорил он покраснев; -- он семь лет умер; старший, очень, очень много. -- Должно быть, имел большое влияние на ваш образ мыслей. -- Н-нет, он мало говорил; он ничего не говорил. Я вашу записку отдам. Он проводил меня с фонарем до ворот, чтобы запереть за мной. "Разумеется, помешанный", решил я про себя. В воротах произошла новая встреча.
про булочку -- И с братцем весело? -- Это ты про Лебядкина? Он мой лакей. И совсем мне все равно, тут он, или нет. Я ему крикну: Лебядкин, принеси воды, Лебядкин, подавай башмаки, он и бежит; иной раз согрешишь, смешно на него станет. -- И это точь-в-точь так, -- опять громко и без церемонии обратился ко мне Шатов; -- она его третирует совсем как лакея; сам я слышал, как она кричала ему: "Лебядкин, подай воды", и при этом хохотала; в том только разница, что он не бежит за водой, а бьет ее за это; но она нисколько его не боится. У ней какие-то припадки нервные, чуть не ежедневные, и ей память отбивают, так что она после них все забывает, что сейчас было, и всегда время перепутывает. Вы думаете, она помнит, как мы вошли; может и помнит, но уж наверно переделала все по-своему и нас принимает теперь за каких-нибудь иных, чем мы есть, хоть и помнит, что я Шатушка. Это ничего, что я громко говорю; тех, которые не с нею говорят, она тотчас же перестает слушать и тотчас же бросается мечтать про себя; именно бросается. Мечтательница чрезвычайная; по восьми часов, по целому дню сидит на месте. Вот булка лежит, она ее, может, с утра только раз закусила, а докончит завтра. Вот в карты теперь гадать начала... -- Гадаю-то я гадаю, Шатушка, да не то как-то выходит, -- подхватила вдруг Марья Тимофеевна, расслышав последнее словцо и не глядя протянула левую руку к булке (тоже вероятно расслышав и про булку). Булочку она наконец захватила, но, продержав несколько времени в левой руке и увлекшись возникшим вновь разговором, положила не примечая опять на стол, не откусив ни разу. -- Все одно выходит: дорога, злой человек, чье-то коварство, смертная постеля, откудова-то письмо, нечаянное известие -- враки все это я думаю, Шатушка, как по-твоему? Коли люди врут, почему картам не врать? -- смешала она вдруг карты. -- Это самое я матери Прасковье раз говорю, почтенная она женщина, забегала ко мне все в келью в карты погадать, потихоньку от мать-игуменьи. Да и не одна она забегала. Ахают они, качают головами, судят-рядят, а я-то смеюсь: "ну где вам, говорю, мать Прасковья, письмо получить, коли двенадцать лет оно не приходило?" Дочь у ней куда-то в Турцию муж завез, и двенадцать лет ни слуху ни духу. Только сижу я это назавтра вечером за чаем у мать-игуменьи (княжеского рода она у нас), сидит у ней какая-то тоже барыня заезжая, большая мечтательница, и сидит один захожий монашек афонский, довольно смешной человек, по моему мнению. Что ж ты думаешь, Шатушка, этот самый монашек в то самое утро матери Прасковье из Турции от дочери письмо принес, -- вот тебе и валет бубновый -- нечаянное-то известие! Пьем мы это чай, а монашек афонский и говорит мать-игуменье: "всего более, благословенная мать-игуменья, благословил господь вашу обитель тем, что такое драгоценное, говорит, сокровище сохраняете в недрах ее". "Какое это сокровище?" -- спрашивает мать-игуменья. "А мать-Лизавету блаженную". А Лизавета эта блаженная в ограде у нас вделана в стену, в клетку в сажень длины и в два аршина высоты, и сидит она там за железной решеткой семнадцатый год, зиму и лето в одной посконной рубахе, и все аль соломинкой, али прутиком каким ни на есть в рубашку свою, в холстину тычет, и ничего не говорит, и не чешется, и не моется семнадцать лет. Зимой тулупчик просунут ей, да каждый день корочку хлебца и кружку воды. Богомольцы смотрят, ахают, воздыхают, деньги кладут. "Вот нашли сокровище, отвечает мать-игуменья (рассердилась; страх не любила Лизавету): Лизавета с одной только злобы сидит, из одного своего упрямства, и все одно притворство". Не понравилось мне это; сама я хотела тогда затвориться: "А по-моему, говорю, бог и природа есть все одно". Они мне все в один голос: "вот на!" Игуменья рассмеялась, зашепталась о чем-то с барыней, подозвала меня, приласкала, а барыня мне бантик розовый подарила, хочешь, покажу? Ну, а монашек стал мне тут же говорить поучение, да так это ласково и смиренно говорил и с таким надо быть умом; сижу я и слушаю. "Поняла ли?" спрашивает. "Нет, говорю, ничего я не поняла, и оставьте, говорю, меня в полном покое". Вот с тех пор они меня одну в полном покое оставили, Шатушка. А тем временем и шепни мне, из церкви выходя, одна наша старица, на покаянии у нас жила за пророчество: "Богородица что есть, как мнишь?" "Великая мать, отвечаю, упование рода человеческого". "Так, говорит, богородица -- великая мать сыра земля есть, и великая в том для человека заключается радость. И всякая тоска земная и всякая слеза земная -- радость нам есть; а как напоишь слезами своими под собой землю на пол-аршина в глубину, то тотчас же о всем и возрадуешься. И никакой, никакой, говорит, горести твоей больше не будет, таково, говорит, есть пророчество". Запало мне тогда это слово. Стала я с тех пор на молитве, творя земной поклон, каждый раз землю целовать, сама целую и плачу. И вот я тебе скажу, Шатушка: ничего-то нет в этих слезах дурного; и хотя бы и горя у тебя никакого не было, все равно слезы твои от одной радости побегут. Сами слезы бегут, это верно. Уйду я бывало на берег к озеру: с одной стороны наш монастырь, а с другой наша острая гора, так и зовут ее горой острою. Взойду я на эту гору, обращусь я лицом к востоку, припаду к земле, плачу, плачу и не помню, сколько времени плачу, и не помню я тогда и не знаю я тогда ничего. Встану потом, обращусь назад, а солнце заходит, да такое большое, да пышное, да славное, -- любишь ты на солнце смотреть, Шатушка? Хорошо да грустно. Повернусь я опять назад к востоку, а тень-то, тень-то от нашей горы далеко по озеру, как стрела бежит, узкая, длинная-длинная и на версту дальше, до самого на озере острова, и тот каменный остров совсем как есть пополам его перережет, и как перережет пополам, тут и солнце совсем зайдет и все вдруг погаснет. Тут и я начну совсем тосковать, тут вдруг и память придет, боюсь сумраку, Шатушка. И все больше о своем ребеночке плачу... -- А разве был? -- подтолкнул меня локтем Шатов, все время чрезвычайно прилежно слушавший. -- А как же: маленький, розовенький, с крошечными такими ноготочками, и только вся моя тоска в том, что не помню я, мальчик аль девочка. То мальчик вспомнится, то девочка. И как родила я тогда его, прямо в батист да в кружево завернула, розовыми его ленточками обвязала, цветочками обсыпала, снарядила, молитву над ним сотворила, некрещеного понесла, и несу это я его через лес, и боюсь я лесу и страшно мне, и всего больше я плачу о том, что родила я его, а мужа не знаю. -- А может и был? -- осторожно спросил Шатов. -- Смешен ты мне, Шатушка, с своим рассуждением. Был-то может и был, да что в том, что был, коли его все равно что и не было? Вот тебе и загадка не трудная, отгадай-ка! -- усмехнулась она. -- Куда же ребенка-то снесла? -- В пруд снесла, -- вздохнула она. Шатов опять подтолкнул меня локтем. -- А что коли и ребенка у тебя совсем не было и все это один только бред, а? -- Трудный ты вопрос задаешь мне, Шатушка, -- раздумчиво и безо всякого удивления такому вопросу ответила она, -- на этот счет я тебе ничего не скажу, может и не было; по-моему, одно только твое любопытство; я ведь все равно о нем плакать не перестану, не во сне же я видела? -- И крупные слезы засветились в ее глазах. -- Шатушка, Шатушка, а правда, что жена от тебя сбежала? -- положила она ему вдруг обе руки на плечи и жалостливо посмотрела на него. -- Да ты не сердись, мне ведь и самой тошно. Знаешь, Шатушка, я сон какой видела: приходит он опять ко мне, манит меня, выкликает: "кошечка, говорит, моя, кошечка, выйди ко мне!" Вот я "кошечке"-то пуще всего и обрадовалась: любит, думаю. -- Может и наяву придет, -- вполголоса пробормотал Шатов. -- Нет, Шатушка, это уж сон... не придти ему наяву. Знаешь песню:
"Мне не надобен нов-высок терем, Я останусь в этой келейке, Уж я стану жить-спасатися, За тебя богу молитися".
Ox, Шатушка, Шатушка, дорогой ты мой, что ты никогда меня ни о чем не спросишь? -- Да ведь не скажешь, оттого и не спрашиваю. -- Не скажу, не скажу, хоть зарежь меня, не скажу, -- быстро подхватила она, -- жги меня, не скажу. И сколько бы я ни терпела, ничего не скажу, не узнают люди! -- Ну вот видишь, всякому, значит, свое, -- еще тише проговорил Шатов, все больше и больше наклоняя голову. -- А попросил бы, может и сказала бы; может и сказала бы! -- восторженно повторила она. -- Почему не попросишь? Попроси, попроси меня хорошенько, Шатушка, может, я тебе и скажу; умоли меня, Шатушка, так чтоб я сама согласилась... Шатушка, Шатушка! Но Шатушка молчал; с минуту продолжалось общее молчание. Слезы тихо текли по ее набеленным щекам; она сидела, забыв свои обе руки на плечах Шатова, но уже не смотря на него. -- Э, что мне до тебя, да и грех! -- поднялся вдруг со скамьи Шатов. -- Привстаньте-ка! -- сердито дернул он из-под меня скамью и, взяв, поставил ее на прежнее место. -- Придет, так чтоб не догадался; а нам пора. -- Ах, ты все про лакея моего! -- засмеялась вдруг Марья Тимофеевна, -- боишься! Ну, прощайте, добрые гости; а послушай одну минутку, что я скажу. Давеча пришел это сюда этот Нилыч с Филипповым, с хозяином, рыжая бородища, а мой-то на ту пору на меня налетел. Как хозяин-то схватит его, как дернет по комнате, а мой-то кричит: "Не виноват, за чужую вину терплю!" Так веришь ли, все мы как были, так и покатились со смеху... -- Эх, Тимофевна, да ведь это я был заместо рыжей-то бороды, ведь это я его давеча за волосы от тебя отволок; а хозяин к вам третьего дня приходил браниться с вами, ты и смешала. -- Постой, ведь и в самом деле смешала, может и ты. Ну чего спорить о пустяках; не все ли ему равно кто его оттаскает, -- засмеялась она. -- Пойдемте, -- вдруг дернул меня Шатов, -- ворота заскрипели; застанет нас, изобьет ее.
-- Вы, милая моя, госпожа Лебядкина? -- Нет; я не Лебядкина. -- Так, может быть, ваш брат Лебядкин? -- Брат мой Лебядкин. (c) странности сестры-хромоножки с "бумажной розой на голове"
описание Лебядкина Я как-то говорил о наружности этого господина: высокий, курчавый, плотный парень, лет сорока, с багровым, несколько опухшим и обрюзглым лицом, со вздрагивающими при каждом движении головы щеками, с маленькими, кровяными, иногда довольно хитрыми глазками, в усах, в бакенбардах и с зарождающимся мясистым кадыком, довольно неприятного вида. Но всего более поражало в нем то, что он явился теперь во фраке и в чистом белье. "Есть люди, которым чистое белье даже неприлично-с", как возразил раз когда-то Липутин на шутливый упрек ему Степана Трофимовича в неряшестве. У капитана были и перчатки черные, из которых правую, еще не надеванную, он держал в руке, а левая, туго напяленная и не застегнувшаяся, до половины прикрывала его мясистую, левую лапу, в которой он держал совершенно новую, глянцовитую и наверно в первый еще раз служившую круглую шляпу. Выходило стало быть что вчерашний "фрак любви", о котором он кричал Шатову, существовал действительно. Все это, то-есть и фрак и белье, было припасено (как узнал я после) по совету Липутина, для каких-то таинственных целей. Сомнения не было, что и приехал он теперь (в извозчичьей карете) непременно тоже по постороннему наущению и с чьею-нибудь помощью; один он не успел бы догадаться, а равно одеться, собраться и решиться в какие-нибудь три четверти часа, предполагая даже, что сцена на соборной паперти стала ему тотчас известною. Он был не пьян, но в том тяжелом, грузном, дымном состоянии человека, вдруг проснувшегося после многочисленных дней запоя. Кажется, стоило бы только покачнуть его раза два рукой за плечо, и он тотчас бы опять охмелел.
описание ПетрушиПозволю себе приостановиться и хотя несколько беглыми штрихами очертить это внезапно появляющееся лицо. Это был молодой человек лет двадцати семи или около, немного повыше среднего роста, с жидкими белокурыми, довольно длинными волосами и с клочковатыми, едва обозначавшимися усами и бородкой. Одетый чисто и даже по моде, но не щегольски; как будто с первого взгляда сутуловатый и мешковатый, но однако ж совсем не сутуловатый и даже развязный. Как будто какой-то чудак, и однако же все у нас находили потом его манеры весьма приличными, а разговор всегда идущим к делу. Никто не скажет, что он дурен собой, но лицо его никому не нравится. Голова его удлинена к затылку и как бы сплюснута с боков, так что лицо его кажется вострым. Лоб его высок и узок, но черты лица мелки; глаз вострый, носик маленький и востренький, губы длинные и тонкие. Выражение лица словно болезненное, но это только кажется. У него какая-то сухая складка на щеках и около скул, что придает ему вид как бы выздоравливающего после тяжкой болезни. И однако же он совершенно здоров, силен и даже никогда не был болен. Он ходит и движется очень торопливо, но никуда не торопится. Кажется, ничего не может привести его в смущение; при всяких обстоятельствах и в каком угодно обществе он останется тот же. В нем большое самодовольство, но сам он его в себе не примечает нисколько. Говорит он скоро, торопливо, но в то же время самоуверенно, и не лезет за словом в карман. Его мысли спокойны, несмотря на торопливый вид, отчетливы и окончательны, -- и это особенно выдается. Выговор у него удивительно ясен; слова его сыплются, как ровные, крупные зернушки, всегда подобранные и всегда готовые к вашим услугам. Сначала это вам и нравится, но потом станет противно, и именно от этого слишком уже ясного выговора, от этого бисера вечно готовых слов. Вам как-то начинает представляться, что язык у него во рту должно быть какой-нибудь особенной формы, какой-нибудь необыкновенно длинный и тонкий, ужасно красный и с чрезвычайно вострым, беспрерывно и невольно вертящимся кончиком. Ну, вот этот-то молодой человек и влетел теперь в гостиную, и, право, мне до сих пор кажется, что он заговорил еще из соседней залы и так и вошел говоря. Он мигом очутился пред Варварой Петровной. -- ...Представьте же, Варвара Петровна, -- сыпал он как бисером, -- я вхожу и думаю застать его здесь уже с четверть часа; он полтора часа как приехал; мы сошлись у Кириллова; он отправился, полчаса тому, прямо сюда и велел мне тоже сюда приходить через четверть часа... -- Да кто? Кто велел вам сюда приходить? -- допрашивала Варвара Петровна. -- Да Николай же Всеволодович! Так неужели вы в самом деле только сию минуту узнаете? Но багаж же его, по крайней мере, должен давно прибыть, как же вам не сказали? Стало быть, я первый и возвещаю. За ним можно было бы, однако, послать куда-нибудь, а впрочем наверно он сам сейчас явится и, кажется, именно в то самое время, которое как раз ответствует некоторым его ожиданиям и, сколько я, по крайней мере, могу судить, его некоторым расчетам. -- Тут он обвел глазами комнату и особенно внимательно остановил их на капитане. -- Ах, Лизавета Николаевна, как я рад, что встречаю вас с первого же шагу, очень рад пожать вашу руку, -- быстро подлетел он к ней, чтобы подхватить протянувшуюся к нему ручку весело улыбнувшейся Лизы; -- и, сколько замечаю, многоуважаемая Прасковья Ивановна тоже не забыла, кажется, своего "профессора" и даже на него не сердится, как всегда сердилась в Швейцарии. Но как однако ж здесь ваши ноги, Прасковья Ивановна, и справедливо ли приговорил вам швейцарский консилиум климат родины?.. как-с? примочки? это очень должно быть полезно. Но как я жалел, Варвара Петровна (быстро повернулся он опять), что не успел вас застать тогда за границей и засвидетельствовать вам лично мое уважение, при том же так много имел сообщить... Я уведомлял сюда моего старика, но он по своему обыкновению кажется... -- Петруша! -- вскричал Степан Трофимович, мгновенно выходя из оцепенения; он сплеснул руками и бросился к сыну. -- Pierre, mon enfant, а ведь я не узнал тебя! -- сжал он его в объятиях, и слезы покатились из глаз его.
пощечина Прежде всего упомяну, что в последние две-три минуты Лизаветой Николаевной овладело какое-то новое движение; она быстро шепталась о чем-то с мама и с наклонившимся к ней Маврикием Николаевичем. Лицо ее было тревожно, но в то же время выражало решимость. Наконец встала с места, видимо торопясь уехать и торопя мама, которую начал приподымать с кресел Маврикий Николаевич. Но видно не суждено им было уехать, не досмотрев всего до конца. Шатов, совершенно всеми забытый в своем углу (неподалеку от Лизаветы Николаевны) и, повидимому, сам не знавший, для чего он сидел и не уходил, вдруг поднялся со стула и через всю комнату, не спешным, но твердым шагом направился к Николаю Всеволодовичу, прямо смотря ему в лицо. Тот еще издали заметил его приближение и чуть-чуть усмехнулся; но когда Шатов подошел к нему вплоть, то перестал усмехаться. Когда Шатов молча пред ним остановился, не спуская с него глаз, все вдруг это заметили и затихли, позже всех Петр Степанович; Лиза и мама остановились посреди комнаты. Так прошло секунд пять; выражение дерзкого недоумения сменилось в лице Николая Всеволодовича гневом, он нахмурил брови и вдруг... И вдруг Шатов размахнулся своею длинною, тяжелою рукой и изо всей силы ударил его по щеке, Николай Всеволодович сильно качнулся на месте. Шатов и ударил-то по особенному, вовсе не так как обыкновенно принято давать пощечины (если только можно так выразиться), не ладонью, а всем кулаком, а кулак у него был большой, веский, костлявый, с рыжим пухом и с веснушками. Если б удар пришелся по носу, то раздробил бы нос. Но пришелся он по щеке, задев левый край губы и верхних зубов, из которых тотчас же потекла кровь. Кажется, раздался мгновенный крик, может быть вскрикнула Варвара Петровна -- этого не припомню, потому что все тотчас же опять как бы замерло. Впрочем вся сцена продолжалась не более каких-нибудь десяти секунд. Тем не менее в эти десять секунд произошло ужасно много. Напомню опять читателю, что Николай Всеволодович принадлежал к тем натурам, которые страха не ведают. На дуэли он мог стоять под выстрелом противника хладнокровно, сам целить и убивать до зверства спокойно. Если бы кто ударил его по щеке, то, как мне кажется, он бы и на дуэль не вызвал, а тут же, тотчас же, убил бы обидчика; он именно был из таких, и убил бы с полным сознанием, а вовсе не вне себя, Мне кажется даже, что он никогда и не знал тех ослепляющих порывов гнева, при которых уже нельзя рассуждать. При бесконечной злобе, овладевавшей им иногда, он все-таки всегда мог сохранять полную власть над собой, а стало быть и понимать, что за убийство не на дуэли его непременно сошлет в каторгу; тем не менее он все-таки убил бы обидчика и без малейшего колебания. Николая Всеволодовича я изучал все последнее время и, по особым обстоятельствам, знаю о нем теперь, когда пишу это, очень много фактов. Я пожалуй сравнил бы его с иными прошедшими господами, о которых уцелели теперь в нашем обществе некоторые легендарные воспоминания. Рассказывали, например, про декабриста Л-на, что он всю жизнь нарочно искал опасности, упивался ощущением ее, обратил его в потребность своей природы; в молодости выходил на дуэль ни за что; в Сибири с одним ножом ходил на медведя, любил встречаться в сибирских лесах с беглыми каторжниками, которые, замечу мимоходом, страшнее медведя. Сомнения нет, что эти легендарные господа способны были ощущать, и даже может быть в сильной степени, чувство страха, -- иначе были бы гораздо спокойнее, и ощущение опасности не обратили бы в потребность своей природы. Но побеждать в себе трусость -- вот что, разумеется, их прельщало. Беспрерывное упоение победой и сознание, что нет над тобой победителя -- вот что их увлекало. Этот Л-н еще прежде ссылки некоторое время боролся с голодом и тяжким трудом добывал себе хлеб, единственно из-за того, что ни за что не хотел подчиниться требованиям своего богатого отца, которые находил несправедливыми. Стало быть многосторонне понимал борьбу; не с медведями только и не на одних дуэлях ценил в себе стойкость и силу характера. Но все-таки с тех пор прошло много лет, и нервозная, измученная и раздвоившаяся природа людей нашего времени даже и вовсе не допускает теперь потребности тех непосредственных и цельных ощущений, которых так искали тогда иные, беспокойные в своей деятельности, господа доброго старого времени. Николай Всеволодович может быть отнесся бы к Л-ну свысока, даже назвал бы его вечно храбрящимся трусом, петушком, -- правда, не стал бы высказываться вслух. Он бы и на дуэли застрелил противника и на медведя сходил бы, если бы только надо было, и от разбойника отбился бы в лесу -- так же успешно и так же бесстрашно, как и Л-н, но зато уж безо всякого ощущения наслаждения, а единственно по неприятной необходимости, вяло, лениво, даже со скукой. В злобе, разумеется, выходил прогресс против Л-на, даже против Лермонтова. Злобы в Николае Всеволодовиче было может быть больше чем в тех обоих вместе, но злоба эта была холодная, спокойная и, если можно так выразиться, -- разумная, стало быть, самая отвратительная и самая страшная, какая может быть. Еще раз повторяю: я и тогда считал его и теперь считаю (когда уже все кончено) именно таким человеком, который, если бы получил удар в лицо или подобную равносильную обиду, то немедленно убил бы своего противника, тотчас же, тут же на месте и без вызова на дуэль. И однако же в настоящем случае произошло нечто иное и чудное. Едва только он выпрямился после того, как так позорно качнулся на бок, чуть не на целую половину роста, от полученной пощечины; и не затих еще, казалось, в комнате подлый, как бы мокрый какой-то звук от удара кулака по лицу, как тотчас же он схватил Шатова обеими руками за плечи; но тотчас же, в тот же почти миг, отдернул свои обе руки назад и скрестил их у себя за спиной. Он молчал, смотрел на Шатова и бледнел как рубашка. Но странно, взор его как бы погасал. Через десять секунд глаза его смотрели холодно и -- я убежден, что не лгу -- спокойно. Только бледен он был ужасно. Разумеется, я не знаю, что было внутри человека, я видел снаружи. Мне кажется, если бы был такой человек, который схватил бы, например, раскаленную докрасна железную полосу и зажал в руке, с целию измерить свою твердость, и затем, в продолжение десяти секунд, побеждал бы нестерпимую боль и кончил тем, что ее победил, то человек этот, кажется мне, вынес бы нечто похожее на то, что испытал теперь, в эти десять секунд, Николай Всеволодович. Первый из них опустил глаза Шатов и видимо потому, что принужден был опустить. Затем медленно повернулся и пошел из комнаты, но вовсе уж не тою походкой, которою подходил давеча. Он уходил тихо, как-то особенно неуклюже приподняв сзади плечи, понурив голову и как бы рассуждая о чем-то сам с собой. Кажется, он что-то шептал. До двери дошел осторожно, ни за что не зацепив и ничего не опрокинув, дверь же приотворил на маленькую щелочку, так что пролез в отверстие почти боком. Когда пролезал, то вихор его волос, стоявший торчком на затылке, был особенно заметен. Затем, прежде всех криков, раздался один страшный крик. Я видел, как Лизавета Николаевна схватила было свою мама за плечо, а Маврикия Николаевича за руку и раза два-три рванула их за собой, увлекая из комнаты, но вдруг вскрикнула и со всего росту упала на пол в обмороке. До сих пор я как будто еще слышу, как стукнулась она о ковер затылком.
Николай на дуэли с сыном того дядьки, которого он в первый приезд оттаскал за нос, трижды стреляет специально мимо.
опять про самоубийство, Ставрогин и Кириллов-- Вы любите детей? -- Люблю, -- отозвался Кириллов довольно впрочем равнодушно. -- Стало быть, и жизнь любите? -- Да, люблю и жизнь, а что? -- Если решились застрелиться. -- Что же? Почему вместе? Жизнь особо, а то особо. Жизнь есть, а смерти нет совсем. -- Вы стали веровать в будущую вечную жизнь? -- Нет, не в будущую вечную, а в здешнюю вечную. Есть минуты, вы доходите до минут, и время вдруг останавливается и будет вечно. -- Вы надеетесь дойти до такой минуты? -- Да. -- Это вряд ли в наше время возможно, -- тоже без всякой иронии отозвался Николай Всеволодович, медленно и как бы задумчиво. -- В Апокалипсисе ангел клянется, что времени больше не будет. -- Знаю. Это очень там верно; отчетливо и точно. Когда весь человек счастья достигнет, то времени больше не будет, потому что не надо. Очень верная мысль. -- Куда ж его спрячут? -- Никуда не спрячут. Время не предмет, а идея. Погаснет в уме. -- Старые философские места, одни и те же с начала веков, -- с каким-то брезгливым сожалением пробормотал Ставрогин. -- Одни и те же! Одни и те же с начала веков, и никаких других никогда! -- подхватил Кириллов с сверкающим взглядом, как будто в этой идее заключалась чуть не победа. -- Вы, кажется, очень счастливы, Кириллов? -- Да, очень счастлив, -- ответил тот, как бы давая самый обыкновенный ответ. -- Но вы так недавно еще огорчались, сердились на Липутина? -- Гм... я теперь не браню. Я еще не знал тогда, что был счастлив. Видали вы лист, с дерева лист? -- Видал. -- Я видел недавно желтый, немного зеленого, с краев подгнил. Ветром носило. Когда мне было десять лет, я зимой закрывал глаза нарочно и представлял лист зеленый, яркий с жилками, и солнце блестит. Я открывал глаза и не верил, потому что очень хорошо, и опять закрывал. -- Это что же, аллегория? -- Н-нет... зачем? Я не аллегорию, я просто лист, один лист. Лист хорош. Все хорошо. -- Все? -- Все. Человек несчастлив потому, что не знает, что он счастлив; только потому. Это все, все! Кто узнает, тотчас сейчас станет счастлив, сию минуту. Эта свекровь умрет, а девочка останется -- все хорошо. Я вдруг открыл. -- А кто с голоду умрет, а кто обидит и обесчестит девочку -- это хорошо? -- Хорошо. И кто размозжит голову за ребенка, и то хорошо; и кто не размозжит, и то хорошо. Все хорошо, все. Всем тем хорошо, кто знает, что все хорошо. Если б они знали, что им хорошо, то им было бы хорошо, но пока они не знают, что им хорошо, то им будет нехорошо. Вот вся мысль, вся, больше нет никакой! -- Когда же вы узнали, что вы так счастливы? -- На прошлой неделе во вторник, нет, в среду, потому что уже была среда, ночью. -- По какому же поводу? -- Не помню, так; ходил по комнате... все равно. Я часы остановил, было тридцать семь минут третьего. -- В эмблему того, что время должно остановиться? Кириллов промолчал. -- Они нехороши, -- начал он вдруг опять, -- потому что не знают, что они хороши. Когда узнают, то не будут насиловать девочку. Надо им узнать, что они хороши, и все тотчас же станут хороши, все до единого. -- Вот вы узнали же, стало быть, вы хороши? -- Я хорош. -- С этим я впрочем согласен, -- нахмуренно пробормотал Ставрогин. -- Кто научит, что все хороши, тот мир закончит. -- Кто учил, того распяли. -- Он придет, и имя ему человекобог. -- Богочеловек? -- Человекобог, в этом разница. -- Уж не вы ли и лампадку зажигаете? -- Да, это я зажег. -- Уверовали? -- Старуха любит, чтобы лампадку... а ей сегодня некогда, -- пробормотал Кириллов. -- А сами еще не молитесь? -- Я всему молюсь. Видите, паук ползет по стене, я смотрю и благодарен ему за то, что ползет. Глаза его опять загорелись. Он все смотрел прямо на Ставрогина, взглядом твердым и неуклонным. Ставрогин нахмуренно и брезгливо следил за ним, но насмешки в его взгляде не было. -- Бьюсь об заклад, что когда я опять приду, то вы уж и в бога уверуете, -- проговорил он, вставая и захватывая шляпу. -- Почему? -- привстал и Кириллов. -- Если бы вы узнали, что вы в бога веруете, то вы бы и веровали; но так как вы еще не знаете, что вы в бога веруете, то вы и не веруете, -- усмехнулся Николай Всеволодович. -- Это не то, -- обдумал Кириллов, -- перевернули мысль. Светская шутка. Вспомните, что вы значили в моей жизни, Ставрогин. -- Прощайте, Кириллов. -- Приходите ночью; когда? -- Да уж вы не забыли ли про завтрашнее? -- Ax, забыл, будьте покойны, не просплю; в девять часов. Я умею просыпаться, когда хочу. Я ложусь и говорю: в семь часов, и проснусь в семь часов; в десять часов -- и проснусь в десять часов. -- Замечательные у вас свойства, -- поглядел на его бледное лицо Николай Всеволодович. -- Я пойду отопру ворота. -- Не беспокойтесь, мне отопрет Шатов. -- А, Шатов. Хорошо, прощайте.
-- Я знаю, что я ничтожный характер, но я не лезу и в сильные. -- И не лезьте; вы не сильный человек. Приходите пить чай. (с) Кириллов зовет Ставрогина после дуэли
"Что делать?" Степан Трофимович сидел, протянувшись на кушетке. С того четверга он похудел и пожелтел. Петр Степанович с самым фамильярным видом уселся подле него, бесцеремонно поджав под себя ноги, и занял на кушетке гораздо более места, чем сколько требовало уважение к отцу. Степан Трофимович молча и с достоинством посторонился. На столе лежала раскрытая книга. Это был роман Что делать. Увы, я должен признаться в одном странном малодушии нашего друга: мечта о том, что ему следует выйти из уединения и задать последнюю битву, все более и более одерживала верх в его соблазненном воображении. Я догадался, что он достал и изучает роман единственно с тою целью, чтобы в случае несомненного столкновения с "визжавшими" знать заранее их приемы и аргументы по самому их "катехизису" и таким образом приготовившись, торжественно их всех опровергнуть в ее глазах. О, как мучила его эта книга! Он бросал иногда ее в отчаянии и, вскочив с места, шагал по комнате почти в исступлении: -- Я согласен, что основная идея автора верна, -- говорил он мне в лихорадке, -- но ведь тем ужаснее! Та же наша идея, именно наша; мы, мы первые насадили ее, возрастили, приготовили, -- да и что бы они могли сказать сами нового, после нас! Но, боже, как все это выражено, искажено, исковеркано! -- восклицал он, стуча пальцами по книге. -- К таким ли выводам мы устремлялись? Кто может узнать тут первоначальную мысль? -- Просвещаешься? -- ухмыльнулся Петр Степанович, взяв книгу со стола и прочтя заглавие. -- Давно пора. Я тебе и получше принесу, если хочешь. Степан Трофимович снова и с достоинством промолчал. Я сидел в углу на диване. Петр Степанович быстро объяснил причину своего прибытия. Разумеется, Степан Трофимович был поражен не в меру и слушал в испуге, смешанном с чрезвычайным негодованием. -- И эта Юлия Михайловна рассчитывает, что я приду к ней читать! -- To-есть они ведь вовсе в тебе не так нуждаются. Напротив, это чтобы тебя обласкать и тем подлизаться к Варваре Петровне. Но уж само собою ты не посмеешь отказаться читать. Да и самому-то, я думаю, хочется, -- ухмыльнулся он; -- у вас у всех, у старичья, адская амбиция. Но послушай однако, надо, чтобы не так скучно. У тебя там что, испанская история что ли? Ты мне дня за три дай просмотреть, а то ведь усыпишь пожалуй. Торопливая и слишком обнаженная грубость этих колкостей была явно преднамеренная. Делался вид, что со Степаном Трофимовичем как будто и нельзя говорить другим более тонким языком и понятиями. Степан Трофимович твердо продолжал не замечать оскорблений. Но сообщаемые события производили на него все более и более потрясающее впечатление. -- И она сама, сама велела передать это мне через... вас? -- спросил он бледнея. -- То-есть, видишь ли, она хочет назначить тебе день и место для взаимного объяснения; остатки вашего сентиментальничанья. Ты с нею двадцать лет кокетничал и приучил ее к самым смешным приемам. Но не беспокойся, теперь уж совсем не то; она сама поминутно говорит, что теперь только начала "презирать". Я ей прямо растолковал, что вся эта ваша дружба -- есть одно только взаимное излияние помой. Она мне много, брат, рассказала; фу, какую лакейскую должность исполнял ты все время. Даже я краснел за тебя. -- Я исполнял лакейскую должность? -- не выдержал Степан Трофимович. -- Хуже, ты был приживальщиком, то-есть лакеем добровольным. Лень трудиться, а на денежки-то у нас аппетит. Все это и она теперь понимает; по крайней мере ужас что про тебя рассказала. Ну, брат, как я хохотал над твоими письмами к ней; совестно и гадко. Но ведь вы так развращены, так развращены! В милостыне есть нечто навсегда развращающее -- ты явный пример! -- Она тебе показывала мои письма! -- Все. То-есть конечно где же их прочитать? Фу, сколько ты исписал бумаги, я думаю, там более двух тысяч писем... А знаешь, старик, я думаю, у вас было одно мгновение, когда она готова была бы за тебя выйти? Глупейшим ты образом упустил! Я конечно говорю с твоей точки зрения, но все-таки ж лучше, чем теперь, когда чуть не сосватали на "чужих грехах", как шута для потехи, за деньги. -- За деньги! Она, она говорит, что за деньги! -- болезненно возопил Степан Трофимович. -- А то как же? Да что ты, я же тебя и защищал. Ведь это единственный твой путь оправдания. Она сама поняла, что тебе денег надо было, как и всякому, и что ты с этой точки пожалуй и прав. Я ей доказал как дважды два, что вы жили на взаимных выгодах: она капиталисткой, а ты при ней сентиментальным шутом. Впрочем за деньги она не сердится, хоть ты ее и доил как козу. Ее только злоба берет, что она тебе двадцать лет верила, что ты ее так облапошил на благородстве и заставил так долго лгать. В том, что сама лгала, она никогда не сознается, но за это-то тебе и достанется вдвое. Не понимаю, как ты не догадался, что тебе придется когда-нибудь рассчитаться. Ведь был же у тебя хоть какой-нибудь ум. Я вчера посоветовал ей отдать тебя в богадельню, успокойся, в приличную, обидно не будет; она, кажется, так и сделает. Помнишь последнее письмо твое ко мне в Х-скую губернию, три недели назад? -- Неужели ты ей показал? -- в ужасе вскочил Степан Трофимович. -- Ну еще же бы нет! Первым делом. То самое, в котором ты уведомлял, что она тебя эксплуатирует, -- завидуя твоему таланту, ну и там об "чужих грехах". Ну, брат, кстати, какое однако у тебя самолюбие! Я так хохотал. Вообще твои письма прескучные; у тебя ужасный слог. Я их часто совсем не читал, а одно так и теперь валяется у меня не распечатанным; я тебе завтра пришлю. Но это, это последнее твое письмо -- это верх совершенства! Как я хохотал, как хохотал! -- Изверг, изверг! -- возопил Степан Трофимович. -- Фу, чорт, да с тобой нельзя разговаривать. Послушай, ты опять обижаешься, как в прошлый четверг? Степан Трофимович грозно выпрямился: -- Как ты смеешь говорить со мной таким языком? -- Каким это языком? Простым и ясным? -- Но скажи же мне наконец, изверг, сын ли ты мой или нет? -- Об этом тебе лучше знать. Конечно всякий отец склонен в этом случае к ослеплению... -- Молчи, молчи! -- весь затрясся Степан Трофимович. -- Видишь ли, ты кричишь и бранишься, как и в прошлый четверг, ты свою палку хотел поднять, а ведь я документ-то тогда отыскал. Из любопытства весь вечер в чемодане прошарил. Правда, ничего нет точного, можешь утешиться. Это только записка моей матери к тому полячку. Но судя по ее характеру... -- Еще слово, и я надаю тебе пощечин. -- Вот люди! -- обратился вдруг ко мне Петр Степанович. -- Видите, это здесь у нас уже с прошлого четверга. Я рад, что нынче по крайней мере вы здесь и рассудите. Сначала факт: он упрекает, что я говорю так о матери, но не он ли меня натолкнул на то же самое? В Петербурге, когда я был еще гимназистом, не он ли будил меня по два раза в ночь, обнимал меня и плакал как баба, и как вы думаете, что рассказывал мне по ночам-то? Вот те же скоромные анекдоты про мою мать! От него я от первого и услыхал. -- О, я тогда это в высшем смысле! О, ты не понял меня. Ничего, ничего ты не понял. -- Но все-таки у тебя подлее, чем у меня, ведь подлее, признайся. Ведь видишь ли, если хочешь, мне все равно. Я с твоей точки. С моей точки зрения, не беспокойся: я мать не виню; ты так ты, поляк так поляк, мне все равно. Я не виноват, что у вас в Берлине вышло так глупо. Да и могло ли у вас выйти что-нибудь умней. Ну не смешные ли вы люди после всего! И не все ли тебе равно, твой ли я сын или нет? Послушайте, -- обратился он ко мне опять, -- он рубля на меня не истратил всю жизнь, до шестнадцати лет меня не знал совсем, потом здесь ограбил, а теперь кричит, что болел обо мне сердцем всю жизнь, и ломается предо мной как актер. Да ведь я же не Варвара Петровна, помилуй! Он встал и взял шляпу. -- Проклинаю тебя отсель моим именем! -- протянул над ним руку Степан Трофимович весь бледный как смерть. -- Эк ведь в какую глупость человек въедет! -- даже удивился Петр Степанович; -- ну прощай, старина, никогда не приду к тебе больше. Статью доставь раньше, не забудь, и постарайся, если можешь, без вздоров: факты, факты и факты, а главное короче. Прощай.
простокусочек#1 -- Слушайте, я сам видел ребенка шести лет, который вел домой пьяную мать, а та его ругала скверными словами. Вы думаете я этому рад? Когда в наши руки попадет, мы пожалуй и вылечим... если потребуется, мы на сорок лет в пустыню выгоним... Но одно или два поколения разврата теперь необходимо; разврата неслыханного, подленького, когда человек обращается в гадкую, трусливую, жестокую, себялюбивую мразь -- вот чего надо! А тут еще "свеженькой кровушки", чтоб попривык. Чего вы смеетесь? Я себе не противоречу. Я только филантропам и Шигалевщине противоречу, а не себе. Я мошенник, а не социалист. Ха-ха-ха! Жаль только, что времени мало. Я Кармазинову обещал в мае начать, а к Покрову кончить. Скоро? Ха, ха! Знаете ли, что я вам скажу, Ставрогин: в русском народе до сих пор не было цинизма, хоть он и ругался скверными словами. Знаете ли, что этот раб крепостной больше себя уважал, чем Кармазинов себя? Его драли, а он своих богов отстоял, а Кармазинов не отстоял. -- Ну, Верховенский, я в первый раз слушаю вас и слушаю с изумлением, -- промолвил Николай Всеволодович, -- вы, стало быть, и впрямь не социалист, а какой-нибудь политический... честолюбец? -- Мошенник, мошенник. Вас заботит, кто я такой? Я вам скажу сейчас, кто я такой, к тому и веду. Не даром же я у вас руку поцеловал. Но надо, чтоб и народ уверовал, что мы знаем, чего хотим, а что те только "машут дубиной и бьют по своим". Эх кабы время! Одна беда -- времени нет. Мы провозгласим разрушение... почему, почему, опять-таки, эта идейка так обаятельна! Но надо, надо косточки поразмять. Мы пустим пожары... Мы пустим легенды... Тут каждая шелудивая "кучка" пригодится. Я вам в этих же самых кучках таких охотников отыщу, что на всякий выстрел пойдут, да еще за честь благодарны останутся. Ну-с, и начнется смута! Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал... Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам... Ну-с, тут-та мы и пустим... Кого? -- Кого? -- Ивана-царевича. -- Кого-о? -- Ивана-царевича; вас, вас!
простокусочек#2вдруг раздался звонкий, намеренно громкий голос Лизы. Она позвала Николая Всеволодовича. -- Николай Всеволодович, мне какой-то капитан, называющий себя вашим родственником, братом вашей жены, по фамилии Лебядкин, все пишет неприличные письма и в них жалуется на вас, предлагая мне открыть какие-то про вас тайны. Если он в самом деле ваш родственник, то запретите ему меня обижать и избавьте от неприятностей. Страшный вызов послышался в этих словах, все это поняли. Обвинение было явное, хотя может быть и для нее самой внезапное. Похоже было на то, когда человек, зажмуря глаза, бросается с крыши. Но ответ Николая Ставрогина был еще изумительнее. Во-первых, уже то было странно, что он вовсе не удивился и выслушал Лизу с самым спокойным вниманием. Ни смущения, ни гнева не отразилось в лице его. Просто, твердо, даже с видом полной готовности ответил он на роковой вопрос: -- Да, я имею несчастие состоять родственником этого человека. Я муж его сестры, урожденной Лебядкиной, вот уже скоро пять лет. Будьте уверены, что я передам ему ваши требования в самом скорейшем времени, и отвечаю, что более он не будет вас беспокоить. Никогда не забуду ужаса, изобразившегося в лице Варвары Петровны. С безумным видом привстала она со стула, приподняв пред собою, как бы защищаясь, правую руку. Николай Всеволодович посмотрел на нее, на Лизу, на зрителей, и вдруг улыбнулся с беспредельным высокомерием; не торопясь вышел он из комнаты.
позор Кармазинова (Тургенева)Все: ГДЕ БУФЕТ? Юлия Михайловна: У нас есть Кармазинов. ...К небольшой толстенькой фигурке гениального писателя как-то не шло бы рассказывать, на мой взгляд, о своем первом поцелуе... И, что опять-таки обидно, эти поцелуи происходили как-то не так как у всего человечества. Тут непременно кругом растет дрок (непременно дрок или какая-нибудь такая трава, о которой надобно справляться в ботанике). При этом на небе непременно какой-то фиолетовый оттенок, которого конечно никто никогда не примечал из смертных, т.-- е. и все видели, но не умели приметить, а "вот, дескать, я поглядел и описываю вам, дуракам, как самую обыкновенную вещь". Дерево, под которым уселась интересная пара, непременно какого-нибудь оранжевого цвета. Сидят они где-то в Германии. Вдруг они видят Помпея или Кассия накануне сражения, и обоих пронизывает холод восторга. Какая-то русалка запищала в кустах. Глюк заиграл в тростнике на скрипке. Пиеса, которую он играл, названа en toutes lettres, но никому неизвестна, так что об ней надо справляться в музыкальном словаре. Меж тем заклубился туман, так заклубился, так заклубился, что более похож был на миллион подушек, чем на туман. И вдруг все исчезает, и великий гений переправляется зимой в оттепель через Волгу. Две с половиною страницы переправы, но все-таки попадает в прорубь. Гений тонет, -- вы думаете, утонул? И не думал; это все для того, что когда он уже совсем утопал и захлебывался, то пред ним мелькнула льдинка, крошечная льдинка с горошинку, но чистая и прозрачная "как замороженная слеза", и в этой льдинке отразилась Германия или лучше сказать, небо Германии, и радужною игрой своею отражение напомнило ему ту самую слезу, которая, "помнишь, скатилась из глаз твоих, когда мы сидели под изумрудным деревом, и ты воскликнула радостно: "Нет преступления!" "Да, сказал я сквозь слезы, но коли так, то ведь нет и праведников". Мы зарыдали и расстались навеки". -- Она куда-то на берег моря, он в какие-то пещеры; и вот он спускается, спускается, три года спускается в Москве под Сухаревою башней, и вдруг в самых недрах земли в пещере находит лампадку, а пред лампадкой схимника. Схимник молится. Гений приникает к крошечному решетчатому оконцу, и вдруг слышит вздох. Вы думаете, это схимник вздохнул? Очень ему надо вашего схимника! Нет-с, просто-за-просто этот вздох напомнил ему ее первый вздох, тридцать семь лет назад, когда, "помнишь, в Германии, мы сидели под агатовым деревом, и ты сказала мне: "К чему любить? Смотри, кругом растет вохра, и я люблю, но перестанет расти вохра, и я разлюблю". Тут опять заклубился туман, явился Гофман, просвистала из Шопена русалка, и вдруг из тумана, в лавровом венке, над кровлями Рима появился Анк-Марций. Озноб восторга охватил наши спины, и мы расстались навеки" и т. д. и т. д. Одним словом, я, может, и не так передаю и передать не умею, но смысл болтовни был именно в этом роде. И наконец что за позорная страсть у наших великих умов к каламбурам в высшем смысле! Великий европейский философ, великий ученый, изобретатель, труженик, мученик, -- все эти труждающиеся и обремененные, для нашего русского великого гения решительно в роде поваров у него на кухне. Он барин, а они являются к нему с колпаками в руках и ждут приказаний. Правда, он надменно усмехается и над Россией, и ничего нет приятнее ему, как объявить банкротство России во всех отношениях пред великими умами Европы, но что касается его самого, -- нет-с, он уже над этими великими умами Европы возвысился; все они лишь материал для его каламбуров. Он берет чужую идею, приплетает к ней ее антитез, и каламбур готов. Есть преступление, нет преступления; правды нет, праведников нет; атеизм, дарвинизм, московские колокола... Но увы, он уже не верит в московские колокола; Рим, лавры... но он даже не верит в лавры... Тут казенный припадок Байроновской тоски, гримаса из Гейне, что-нибудь из Печорина, -- и пошла и пошла, засвистала машина... "А впрочем похвалите, похвалите, я ведь это ужасно люблю, я ведь это только так говорю, что кладу перо; подождите, я еще вам триста раз надоем, читать устанете..." <...> Голос с задних рядов: Какой вздор! Аплодисменты Кармазинов!драмакуин - продолжает <...> "Да, друг читатель, прощай! -- начал он тотчас же по рукописи и уже не садясь в кресла. -- "Прощай, читатель; даже не очень настаиваю на том, чтобы мы расстались друзьями: к чему в самом деле тебя беспокоить? Даже брани, о брани меня, сколько хочешь, если тебе это доставит какое-нибудь удовольствие. Но лучше всего, если бы мы забыли друг друга навеки. И если бы все вы, читатели, стали вдруг настолько добры, что, стоя на коленях, начали упрашивать со слезами: "Пиши, о пиши для нас, Кармазинов -- для отечества, для потомства, для лавровых венков", то и тогда бы я вам ответил, разумеется, поблагодарив со всею учтивостью: "Нет уж, довольно мы повозились друг с другом, милые соотечественники, merci! Пора нам в разные стороны! Merci, merci, merci." Кармазинов церемонно поклонился и весь красный, как будто его сварили, отправился за кулисы. -- И вовсе никто не будет стоять на коленях; дикая фантазия. -- Экое ведь самолюбие! -- Это только юмор, -- поправил было кто-то потолковее. -- Нет, уж избавьте от вашего юмора. -- Однако ведь это дерзость, господа. -- По крайней мере теперь-то хоть кончил.
Потом выходит с речью Степан Трофимыч: ЧТО ВАМ ВАЖНЕЕ! ШЕКСПИР ИЛИ САПОГИ! Его освистывают, а потом не то Кармазинов, не то некий "третий маньяк" начинает вещать, что Русь нынче не та. Первая часть бала кончается разговорами с запертой дверью бедного Степана Трофимыча
-- Арестовать первую! -- крикнул тот, грозно наводя на нее свой перст, -- обыскать первую! Бал устроен с целью поджога...
Очень сложно удержать реальность, чудовищно сложно. Я мечусь по коридору между мирами с такой скоростью, что мне становится страшно не найти свой. У меня нет никакого ощущения своего соприкосновения с землей - я сейчас могу с уверенностью сказать, что мои руки касаются клавиатуры, пятая точка - подушки на стуле, а вот ноги я чувствую так слабо, что они вполне могут летать вместе со столом, стулом и клавиатурой. Меня постоянно затягивают чужие чувства, задавливают они, я за эти два дня уже прожила много жизней, чувство времени стало для меня фикцией, а время - как у человека мерзкого традиционного мышления - ограниченно нисходящее и идёт оно с каждой секундой к концу - к сдаче экзамена этого. Я за эти дни прочувствовала много смертей и разрывов, видела столько странных людей, что мне страшно, они смешиваются в моей голове, и только смех, броские цитаты и шутки про Шерлока позволяют мне держаться на плаву и цепляться за реальность. А ещё - две кружки с чаем, которые я наполняю примерно каждый час и так же - выпиваю. Я уже чувствую ложные эмоции и воспоминания, мне кажется, что я кого-то люблю и ненавижу и тоска грызет меня, но я понимаю, что, как обычно, заразилась чувствами персонажей, но их так много, многие - такие реальные, но меня даже с Тургенева начинает брать тоска, я хочу наладить жизнь, которую испытываю, а она прописана уже другими авторами и прожита не мной. Даже Сысойко с Пилой захватывают мой легкий дух и вживляют в себя - я чувствую, как хлещут бурсу и вдыхаю едкий дым пфимфы, запихнутой ночью в рот стукачу. Я устала, а минуты текут, я же от бессилия могу взахлеб рыдать над Чернышевским, потому что я чувствую, что все эти слова меняют реальность, мою реальность и её восприятие, и я обижаюсь на лгунов, которые ради своей дидактики кромсают мою жизнь своими произведениями - ведь я, читая, проживаю их книгу, а потом сохраняю её в себе. После Мышкина я Мышкин, и Мышкин навсегда. Я повторюсь, но во мне сейчас так много людей, так много вихрем проносящихся картин, что я хочу сжать зубы и забиться в угол. Я уже забыла про экзамен, забыла про всё, в моей голове свищет ветер, я хочу вырваться из коридора, я хочу домой, я хочу не просто видеть свою руку, а чувствовать, что она - моя, а не очередной тени моего сознания. Я очень хочу снова стать собой и вернуться в себя, пока я не пропала и не забыла каково это - чувствовать правду. ...вот так руслит ломает об колено психику)) И да, это очень, очень страшно - испытывать не свои чувства.
Я его знавал еще в Москве. Он принадлежал к числу молодых людей, которые, бывало, на всяком экзамене «играли столбняка», то есть не отвечали ни слова на вопросы профессора. читать дальшеЭтих господ, для красоты слога, называли также бакенбардистами. (Дела давно минувших дней, как изволите видеть.) Вот как это делалось: вызывали, например, Войницына. Войницын, который до того времени неподвижно и прямо сидел на своей лавке, с ног до головы обливаясь горячей испариной и медленно, но бессмысленно поводя кругом глазами, — вставал, торопливо застегивал свой вицмундир доверху и пробирался боком к экзаменаторскому столу. «Извольте взять билет», — с приятностью говорил ему профессор. Войницын протягивал руку и трепетно прикасался пальцами кучки билетов. «Да не извольте выбирать», — замечал дребезжащим голосом какой-нибудь посторонний, но раздражительный старичок, профессор из другого факультета, внезапно возненавидевший несчастного бакенбардиста. Войницын покорялся своей участи, брал билет, показывал нумер и шел садиться к окну, пока предшественник его отвечал на свой вопрос. У окна Войницын не спускал глаз с билета, разве только для того, чтобы по-прежнему медленно посмотреть кругом, а впрочем, не шевелился ни одним членом. Вот, однако, предшественник его кончил; говорят ему: «Хорошо, ступайте», или даже: «Хорошо-с, очень хорошо-с», смотря по его способностям. Вот вызывают Войницына; Войницын встает и твердым шагом приближается к столу. «Прочтите билет», — говорят ему. Войницын подносит обеими руками билет к самому своему носу, медленно читает и медленно опускает руки. «Ну-с, извольте отвечать», — лениво произносит тот же профессор, закидывая туловище назад и скрещивая на груди руки. Воцаряется гробовое молчание. «Что же вы?» Войницын молчит. Постороннего старичка начинает дергать. «Да скажите же что-нибудь!» Молчит мой Войницын, словно замер. Стриженый его затылок круто и неподвижно торчит навстречу любопытным взорам всех товарищей. У постороннего старичка глаза готовы выскочить: он окончательно ненавидит Войницына. «Однако ж это странно, — замечает другой экзаменатор, — что же вы, как немой, стоите? ну, не знаете, что ли? Так так и скажите». — «Позвольте другой билет взять», — глухо произносит несчастный. Профессора переглядываются. «Ну, извольте», — махнув рукой, отвечает главный экзаменатор. Войницын снова берет билет, снова идет к окну, снова возвращается к столу и снова молчит, как убитый. Посторонний старичок в состоянии съесть его живого. Наконец его прогоняют и ставят нуль. Вы думаете: теперь он, по крайней мере, уйдет? Как бы не так! Он возвращается на свое место, так же неподвижно сидит до конца экзамена, а уходя восклицает: «Ну баня! экая задача!» И ходит он целый тот день по Москве, изредка хватаясь за голову и горько проклиная свою бесталанную участь. За книгу он, разумеется, не берется, и на другое утро та же повторяется история. (c) Тургенев
Сегодня я показала маме свой список по руслиту, дабы она помогла мне найти в наших волшебных запасах нужные тома. Мама посмотрела на список, взвесила первую пару книг...
● Аня, я тебе так скажу. Ты это ничего не сдашь. Потому что это сдать нельзя. ● Рудин??? Ань, ты всё равно это не выучишь, это такая тупость ● Знаешь, мы в вашем возрасте как говорили? Деревья умирают стоя. ● У Чехова две повести: "Степь" и "Мужики". Остальное - рассказы и пьесы. Твой дедушка всегда поражал всех, когда в кроссвордах с первого раза угадывал "повесть Чехова", а потом открыл мне эту тайну. Запомни: "Степь" и "Мужики" ● Лучше умереть, чем читать про подлиповцев ● Былое и думы? Да ты что? Это огромаднейшее... долгое...скучное... и вообще - это невозможно ● На тебе "Обыкновенную историю". Не прочтешь - так в руках подержишь ● Зачем тебе это скачивать? Ты это не прочтешь. Возьми "Былое и думы" и тебе уже станет хорошо. ● Как это "не читала"? Прочти обязательно. Не читать "Бесов" - это интеллектуальное убожество. Нина Давыдовна Арутюнова знает их наизусть.
Вообще на самом деле всё хорошо: если бы мне лет пять назад сказали, что я за 20 минут в стрессовом состоянии и без словарей смогу хотя бы просто ПРОЧИТАТЬ и понять две политически-экономического(!) содержания статьи про Ким Чен Ына и про Путина, а то и перевести на высокогазетного стиля англ, пусть и с хренартиклями, я бы "засмеялась этим людям в лицо, назвала их лжецами и выставила бы из своего дома" Так что, как бы оно там ни было, я молодец
А вообще говорить ничего не хочу, хочу спать х))) ТРОЕЧНИК-****ШНИК
Ну, одно скажу. Дон не шипперит джонлок - как так можно?)))
Понимаете, мой организм уже давно понял, что я не отличаюсь умом, сообразительностью и тягой к выживанию, поэтому с самого детства, когда мне что-то твердое и странное на вкус попадало в рот, работал механизм «так, она решила самоубиться, мы это дальше рта не пустим». Механизм этот с редким упорством функционировал на кашу, суши, кусочки лего и косточки. В детстве мама на это забила и все таблетки мне давила в ложке до порошка, который разводился в воде и глотался. И сиропчики, так что странные жидкости, супы и алкоголи мы практикуем Но нынче у нас ачивка! Умный драй объяснил мне принцип глотания твердых мерзких предметов с водой ЗАМЕТЬТЕ, РАНЬШЕ Я НЕ ЗНАЛА, а, чтобы оно не было мерзким, я сама придумала запихать таблетку в кусок конфеты примерно того же цвета и вкуса, но сладкого. И вот... но-шпа проглочена xDDDDDD И теперь я могу спокойно учить про посланников ООН, не сгибаясь от проклятий в адрес своего организма. Вообще уметь глотать таблетки – полезно. Теперь из серии «как ты дожила до 20 лет и ни разу этого не делала» остались гамбургер и чулки
Больная, блин Дама умная, но самовлюбленная странная. Вот некоторые цитаты из неё, которые самые божеужаскакой х))) отсюда
В этой книге меня интересовали только страсти; обычные переживания, которые не могут вызвать никакого глубокого страдания, не относились к моей теме. А любовь, когда она страсть, всегда ведет к меланхолии: есть что-то смутное в любовных переживаниях, что никак не сочетается с веселостью.
+8Так редко можно встретить сердце, в котором бы жила любовь, что я осмелюсь сказать: у древних не было полного представления об этом чувстве. *далее продолжительно унижаем античность*
Итальянцы так поэтизируют любовь, что все их чувства предстают перед нами в виде образов, которые воспринимаются скорее глазами, чем сердцем. *переходим на средневековье и новое время*
*про любовь* Вы не вызываете жалости никаким внешним проявлением горя, в одиночестве, тайно ваша душа перешла от жизни к смерти. Какое может быть в мире средство от такого страдания? Мужество убить себя.
В истории насчитывается более десяти веков, в течение которых, по довольно распространенному мнению, человеческая мысль не развивалась. А потом пришла М-м де Сталь
Если поэт не связал эти чувства ни с нравоучительными изречениями, ни с философскими рассуждениями, то потому, что в ту пору человеческий ум не был еще способен к отвлеченным понятиям, необходимым для того, чтобы делать выводы.
Жителей Севера меньше занимают удовольствия, чем страдание, и их воображение от этого лишь богаче.
В эпических поэмах и трагедиях древних есть своего рода упрощенность, вызванная тем, что люди в ту пору были слиты с природой и верили, что зависят от судьбы, как природа связана с необходимостью. Поскольку человек размышлял мало, он всегда овеществлял свою духовную жизнь, даже совесть представлялась как нечто предметное, и муками ее были факелы фурий, обрушивавшиеся на голову виновного. метафора, коза, это метафора называется
Древние обладали, так сказать, телесной душой, все движения которой были сильны, непосредственны и закономерны, не такова душа, которая сформирована христианством: люди нового времени вынесли из христианского покаяния привычку к беспрестанному самоуглублению. Трустори, так что я лично с древними
Впервые за очень долгое время я выспалась. Впервые за очень долгое время я действительно включила мозг для работы и анализа правда, это случилось уже после дедлайна, ну да кому какое дело.
И я безумно люблю людей, которые, несмотря на то, что я очевидный и дипломированный раздолбай, видят во мне какой-то научный авторитет, который, в общем, когда-то был в душе моей и пламенном мозгу, да мирно задрых после окончания школы И всё равно хвалят, обращаются, вообще... Как-то сразу веришь в себя, когда в тебя кто-то верит. В любому случаей я - перфекционист и, если мне что-то доверили, то, рано или поздно, так или иначе, но оно должно быть сделано идеально, а самое главное - интересно. Хотя и страшно медленно
Вообще я очень люблю работать в команде, но при этом быть личностью с правом делать всё так, как хочется. Всё-таки я всегда была dramaqueen и стрекоза xDDDDD Но и экстраверт-колхозник по маминой версии xDDD
Короче, всем желаю спокойной ночи, самых лучших снов, удачной сессии и сбычи мечт
Мориарти: Я тебе СЕРДЦЕ выжгу. Шерлок: Какое еще сердце? Мориарти: Вот это, привязанное к бомбе, у меня за спиной. (с)
Лурк вот тут сказал всё, что мог, разумеется)) Понятно, что для всего фандома последний сезон представляется не совсем каноном, а именно творением моффтисов, которые, коварные, сфабриковали что-то там. Но, в конце концов, первые два сезона по сути - то же самое, их тоже написали моффтисы и тоже, наверное, думали, как отреагируют фанаты. Просто мы уже привыкли к первым шести сериям, а вот покажи нам щас, что с Джона стягивают куртку со взрывчаткой - всё, фансервис, фууууу
Но мне неважно: фанфик это или канон получается. Мне безумно понравился сезон. И безумно понравилось место джонлока в сезоне, оно там совершенно обосновано, ибо всё-таки джон тоже стал полноценным героем, а не просто приложением к Шерлоку, а дела крутятся вокруг событий, связанных тесно с ними обоими и Мэри. Такшта всё естественно и правильно.
Джонлок невероятен. Он невероятно прекрасен в принципе, что в первых двух сезонах ПРОСТО ПЕРЕСМОТРИТЕ ЛЮБУЮ СЕРИЮ И СЛЕДИТЕ ЗА МИМИКОЙ ФРИМАНА, что в тыщах фанфиков, что в третьем сезоне, где мимика фримана внезапно слилась с какими-то отголосками человеческих чувств у Шерлока. И фансервис, да. Но still - всё естественно. И я верю тому, что вижу. Это так восхитительно))) Особенно во второй и третьей серии - можно по многу раз пересматривать самые незначительные моменты и видеть, на каких словах кто отводит взгляд, у кого дрогнул голос и т.д. Коленка была слишком грубым и немного неестественным кадром по сравнению со всем этим...
Спасение Джона раз за разом. Убирание кресла. Прощание. Очень смешная ревность Джона к той девушке))))) То самое командное понимание и при этом вечный восхищенно-раздраженный непонимающий взгляд Джона. Попытки Шерлока вести себя по-человечески и его странные чувства. Это всё настолько тру) У них такая мощная психологическая составляющая разрослась в последнем сезоне, что слешерские описания фёрсттаймов и жестких пвп внезапно начали топтать мои эдельвейсы. В данном случае я однозначно за броманс, флафф, мб, пг))) Может быть, только сейчас. Но я так чувствую)
личный поток сознанияКакая разница, что о тебе подумает человек, которому сейчас будет только легче думать о тебе плохо? Почему нельзя закрыть стеной то, что решила отрезать и забыть навсегда? Почему не находится слов. Вообще я уже чувствовала такое: когда ты насильно вырываешь из сердца любовь, потому что "нельзя и неправильно", то сердце всё равно закатывает безмолвную истерику, нерациональную, болезненную, очень заторможенную и пустую. И даже писала хорошие стихи про ветер и серость в пустом сердце. Надо сказать, второй раз это не воспринимается с таким упоительным сумашествием, наверное, потому что я повзрослела и научилась не жалеть себя. Хотя, в таком случае, зачем я это сейчас пишу?) Чтобы успокоить себя. Но и это плохо: если ты не жалеешь себя, ты жалеешь других. Нельзя встречаться из жалости. Это мерзко. Нельзя встречаться с тем, кто любит тебя, но кого уже не любишь ты. Одна жуковка мне сказала, что это всё равно обрывается, а душа того, что позволяет любить, гниет. А было ли всё так хорошо? Нет. Просто моя память имеет свойство раскрашивать реальность яркими цветовыми пятнами, чтобы лучше запоминалась, наверное... Если вспомнить то, что не было раскрашено мною, то картина весьма ужасная, серая клетка. Зачем я это пишу? Определенно не для того, чтобы что-то вернуть. Чтобы оправдать своё поведение? Возможно. Чтобы извиниться? Непохоже. Хотя я, конечно, привязалась к этому человеку. Но каждый его поступок после нашего расставания говорит о том, что он хочет вернуть не меня, а свой душевный комфорт. Это, с такой же силой, как страх упасть на рельсы, заставляет меня с ужасом отходить подальше, к людям, в безопасное место. Я боюсь. Я боюсь своей жалости и боюсь того, что сделаю ужасную ошибку и навсегда закабалю себя. Эгоизм? Нет, просто моё самопожертвование имеет границы. И я всегда желаю быть честной, быть собой. Я боюсь совершить ужасный грех и обмануть, убедить себя, начать любить ИЗ ЖАЛОСТИ, чтобы не расстраивался. Это унизит и человека, которого я уважаю, и меня, и любовь. Имеет ли человек право решать чужую судьбу? Не знаю. Я решила свою судьбу. Я не хочу быть с этим человеком никогда. Даже если он выучит всего Шерлока и приедет ко мне под окна на пони. Казалось бы, за три дня не могла появиться такая пропасть. Но нет. Могла. Появилась. Если мне плохо, то я забиваю это всем, чем угодно и яростно радуюсь миру. Мне нравится это свойство, оно появилось не так давно. Но сидение в углах с серыми мыслями никто не отменял. Большое спасибо людям, которые сейчас рядом со мной. Вдруг кому-то придёт в голову это прочесть)) Я, конечно, почти не жалуюсь, а если и жалуюсь, то смеясь))) Но мне так важно, что никто не осуждает меня. Что никто не осуждает моего права на свободу, что мои друзья одним своим существованием дарят мне огромную радость и смысл идти по моей дороге) А человеку, которого я с неё сбросила, я по-прежнему желаю удачи. Не ищи меня больше. Тебе сложно понять это, но то, что случилось, случилось навсегда. Больше я про тебя и тебе ничего не напишу никогда. Прощай, прости меня, что влюбилась не в тебя, а в свою фантазию, что использовала тебя.